Детство
Я родилась на севере Франции, в шахтерском городке Нуаэль-су-Ланс на севере Франции, в 300 километрах от Парижа (департамент Па-де-Кале), на улице Фляндр, дом 37, 31 июля 1937-го года, в 17 часов.
Мои родители - польские эмигранты, как сегодня говорят, гастарбайтеры: отец – Станислав Пьеха, шахтер; мать – Фелиция Пьеха (Каролевска), приехали во Францию в поисках работы. В поисках куска хлеба мамина семья, а в ней было шестеро детей, эмигрировала сначала из Польши в Германию, потом во Францию. Братья погибли: один в Первую мировую войну, второй в Освенциме, а сестры бежали во Францию и там осели. Мама была совсем девчонкой, в 16 лет пошла работать на шахту сортировщицей, там, где-то в 1926 году, они познакомилась с папой и поженились. В 1927 году родился мой брат Павел.
Папа проработал в шахте более двадцати лет. Условия труда были тяжелые - приходилось работать, стоя по пояс в воде. В результате он заболел силикозом, болезнью, при которой окаменевают легкие. Уже тяжело больным он каждый день выходил в сад, где выращивал розы. Папа вырастил необыкновенный сорт роз, редкий во Франции. Это был удивительный куст, на котором одновременно цвели желтая, розовая, белая, лиловая и красная розы. Эти папины розы и два больших куста красной и белой сирени были для меня единственным воплощением красоты среди серого, ничем не примечательного пейзажа шахтерского поселка.
От мамы у меня доброта, терпеливость. Мама никогда не жила роскошно, всегда бедная, невезучая, наверное, оттого, что была такая открытая для всех. У нее было все строго. Она не сидела у зеркала, не кокетничала, не наряжалась, не делала маникюра, у нее не было на это времени. Но она всегда была аккуратно одетой и следила за прической. Мама вела дом, была настоящей домашней хозяйкой. Она многое умела. Могла сварганить за ночь из двух старых платьев новый наряд. Кроме этого, вязала, вышивала, умела красиво накрыть стол и из двух помидоров сделать огромный салат. Она всегда была светлым лучиком моего детства. В самые трудные времена она садилась с мандолиной и пела ласковые, задушевные песни. Знала три языка: родной польский, немецкий, прекрасно говорила по-французски. И, самое главное, имела свое достоинство. Она внушала мне, что труд, порядочность, честность – самое лучшее в человеке, и я искренне старалась быть такой, какой хотела меня видеть мама.
Мы часто ходили с ней в костел - это были самые лучшие дни. Помню, когда я первый раз пришла в костел, запел хор, я стала подпевать и было необычайное чувство слияния моего голоса с хором. Мне это очень понравилось. С тех пор я начала петь. Франция — это был как бы испытательный срок, там я первый раз появилась на публике. Это произошло в нашем шахтерском поселке на севере Франции 9 мая 1945-го. Я исполнила на площади «Марсельезу», которую во время немецкой оккупации подпольно разучивали в бомбоубежище. Представляете, выходит худющая девочка и изо всех сил старается вытянуть знаменитую мелодию слабыми, туберкулезными лёгкими! То, что я - маленькая и недокормленная - буквально орала на всю площадь, произвело на меня саму такое впечатление, что впоследствии, уже в церковном хоре, я пела громче остальных и отчетливо слышала, как именно мой голос разносится под сводами храма.
Север Франции, в частности департамент Па-де-Кале, был эмигранским районом. Моя мама всегда говорила: "Хоть мы и выросли на чужбине, я считаю, что нет такого понятия "национальность", есть плохие и хорошие люди". Наша семья занимала половину дома, принадлежавшего владельцу шахты, на которой работал отец: две спальни на втором этаже и комната с большой кухней на первом. Удобств, конечно, никаких. В таких же условиях жили и другие шахтеры – бедные люди, беженцы из разных стран (алжирцы, марокканцы, сербы, чехи, украинцы, но поляков было больше всех). В нашем поселке жили и этнические немцы, которые работали на немцев, так называемые "фольксдойче". Их быт был нормальным и комфортным. И, однажды мы, дети, играли на улице, и я нечаянно совочком задела дочку фольксдойчев и поранила ей лоб. Тут выбежали ее родители, хотели меня «линчевать». Но на мою защиту вышел папа, тогда уже безнадежно больной, он подошел к родителям девочки и сказал: «Не трогайте ее. Она еще слишком мала, чтобы делать сознательно зло». Это было единственный раз в моей жизни, когда за меня заступились, и больше никто и никогда. Потом я научилась защищать не только себя, но и других.
Господи, я же с двух лет узнала, что такое война! Мне было 2 годика, когда фашисты оккупировали Францию. Бомбежки, недоедание, тревога, школа в бомбоубежищах - все это воспитало во мне требовательность и желание что-то получить, достичь чего-то. Я создавала себя сама.
Папа воевать не мог – болезнь усиливалась. Он умер в 1941 году, мне было всего четыре годика. Среди бомбежек, голода и страхов начавшейся войны мы с мамой и старшим братом остались совсем одни. Хозяева в шахтерском городке установили жестокий закон: если рабочий утром не выходил на свое место, к вечеру, независимо от причин, его семья оказывалась на улице. Ради куска хлеба для матери и маленькой сестренки, ради крыши над головой, четырнадцатилетний мальчик спустился под землю на следующий день после похорон отца. Через три года, в 1944 году, не стало и брата. Его скосил скоротечный туберкулез, за три месяца болезнь свела его в могилу, прямо в день его рождения. Брату было семнадцать, мне семь. У меня тоже начинался туберкулез, но к счастью, обошлось просто бронхитом, который периодически о себе напоминает: «А я есть!», достаточно малейшего сквозняка, переохлаждения, и назавтра буду покашливать.
Меня запирали одну на ключ в комнате: мама, в совершенстве владевшая немецким языком, вошла в доверие к немцам и стала стирать белье офицерам, за что ей удавалось получить какую-нибудь миску похлебки. Мне было всего пять-шесть лет, но я хорошо помню немецкого солдата, который приходил к нам с горшочком: "Frau Pieha, Ich hab Ihnen eine suppe gebracht, etwas zu essen" - "Фрау Пьеха, я принес Вам немного супа". Брат уходил в шахту. Спустя много лет в моем репертуаре появилась песня, в которой были слова: «Мне не снились сказки, снилась корка хлеба и большие бомбы, что летели с неба…». У меня не было никаких игрушек. Дни, проведенные в одиночестве, развили во мне мечтательность и воображение: и тогда, и потом я всегда могла придумать себе мир, которого у меня никогда не было в жизни.
Единственной радостью в послевоенном Нуаэль-су-Лансе, где я родилась, были качели, благодаря которым научилась парить над проблемами жизни.
Настоящим праздником было для меня Рождество. До сих пор храню молитвенник, в котором есть песни по случаю Рождества, как самую дорогую вещь для меня. Представьте себе двадцать тысяч жителей шахтерского поселка, которые почти одновременно направлялись в костел, а там играл орган, горели свечи и все как один пели славу Христу. У меня, ребенка, было ощущение, что стен у костела в этот день вообще не было, потому что все, кто не поместился, стояли на улице и восторженно пели. Никакие другие впечатления моей жизни не смогли затмить этой картины. После службы люди шли домой на рождественский ужин, моя мама всегда готовила карпа. Под елкой каждый находил себе подарок, сотворенный волшебными руками моей мамочки. Она прятала их обычно в сапог из папье-маше.
От бедственного положения нашу семью спасло то, что хозяин шахты оказался человеком порядочным и сразу же назначил мне сиротскую пенсию, которую я получала до 18 лет. К тому же, после смерти брата, он разрешил нам остаться в казенном доме до тех пор, пока мама снова не выйдет замуж. Это время, естественно не могло продолжаться вечно, и маме пришлось принять предложение нелюбимого человека и выйти замуж за Яна Голомба. Мое знакомство с отчимом состоялось так: они с мамой приехали после регистрации брака из мэрии на велосипедах (это был самый распространенный вид транспорта для бедных людей в то время), и он сказал: «Ну, теперь ты будешь Эдита Голомб». Я ответила: «Нет, у меня свой папа был, и я буду носить его фамилию». Так, в моей жизни появился отчим, к которому я испытывала самые противоречивые эмоции – и ненависть, и благодарность одновременно. Он меня так воспитывал, простой деревенский мужик — неграмотный, но очень хваткий, ушлый и понимающий жизнь. Раз, думал он, его когда-то нещадно лупили, значит, и он теперь должен: чтобы дети росли трудолюбивыми, честными, надо их бить... ремнем. Слава Богу, следов почти не оставалось, а вот его в детстве..., - он мне рассказывал!
Именно благодаря его труду наша семья выжила в те годы. Как и отец, отчим работал на шахте, а после еще и в огороде. И во Франции, и в Польше женщинам считалось неприличным работать на земле с лопатой. Чтобы прокормить семью, отчим приторговывал и контрабандой: выдаваемое по карточкам дешевое вино мама выпаривала до чистого спирта, который он потом носил в деревни, пробираясь через кордоны гестапо, и обменивал на съестное.
Я знаю цену горя, одиночества и куска хлеба, так же как и цену радости. Мама-вдова, отчим... Все горе, которое может хлынуть на маленького ребенка, я испытала, и совершенно ничто не предвещало, что буду артисткой, наоборот...
С 1944 по 1946 год я училась во Франции при костеле, у нас было две школы: женская и мужская. За любую провинность учеников строго наказывали. Учебников не было, поэтому на одном уроке мы слушали, и уже на другом нас спрашивали. Если ты отвечал плохо, получал по руке линейкой, а если очень плохо — ставили в угол, да еще на горох. Раз в неделю нам устраивали контрольную: мы что-то такое писали, и тех, у кого баллов было меньше всего, усаживали на ослиную скамью. Сидишь там, и все над тобой смеются: «Осел!». Дети, они существа жестокие... Долго издеваться над собой я не позволила... Взыграло чувство собственного достоинства: «Не хочу, чтобы меня обижали, буду слушать!», защитная реакция включилась: так корабль подает сигнал «SOS!», чтобы не утонуть... Первый год училась плохо, но потом самолюбие взяло свое, и учеба наладилась.
После войны, в 1946 году, отчим перевез меня вместе с матерью и младшим братом в Польшу, в маленький городок Богушув (Силезия). Мы поехали скрепя сердце, в товарняках, на соломе. Мама проплакала всю дорогу. По дороге отчима чуть не убили, он похвастался кому-то, какой он истинный коммунист. С поезда сошли в Судетах. Я знала французский и немецкий языки, а по-польски ни бум-бум. Снова проблемы с общением, и на этой почве сильнейший комплекс неполноценности. Сидела в школе на последней парте в числе двоечников и заново приспосабливалась к жизни. Никто не жалел, приходилось жалеть себя самой. Я не хотела быть хуже других. Где-то до пятого класса я очень часто плакала. Любая мелочь вызывала у меня обиду.
А в пятом классе появилась учительница пани Станислава Кухальская, очень светлой души человек. Можно сказать, она была святой. Расспросила, как я живу, про маленького брата Юзефа, который пачкал мне тетради, из-за чего я незаслуженно получала двойки. Она меня приголубила, стала интересоваться моей жизнью, ходила к маме. Я как-то сразу выпрямилась, почувствовала себя более уверенно и уже меньше жалела себя. Это было первое материнское тепло в моей жизни, то, чего мне не имела возможности дарить моя мамочка. Пани Станислава меня научила любить книги, учила правилам жизни, поведения. Она вылепила из меня человека с возвышенным мироощущением. Это от нее я получила в подарок жгучий, азартный интерес к жизни – увлеклась спортом, бегала, прыгала в длину. На уроках гимнастики всегда была среди первых, хорошо пела в хоре и наш дирижер, пан Шурко, как-то сказал мне: «А знаешь, ты будешь артисткой!» «Почему?» - удивилась я. На что мэтр ответил: «У тебя все данные для этого!» Я научилась радоваться жизни. Нет слов, чтобы я смогла выразить свою благодарность любимой учительнице.
Я почти не появлялась дома: мама отпускала меня, лишь бы мы пореже виделись с отчимом. Мы жили с ним «на ножах». Характер у моего нового отца был тяжелый: грубый, простой деревенский мужик, которого в детстве воспитывали палкой, он считал, что других методов воспитания просто не существует.. К своему родному сыну отчим меня жутко ревновал. Мама не могла даже погладить меня по голове, приласкать у него на глазах, потому что он сразу начинал подозревать ее в том, что ребенка от прежнего брака она любит больше. Младшему брату прощались любые шалости. Если мама заступалась за меня, то получала от отчима пощечину. Помню свои горькие слезы после того, как он в клочья разодрал мои школьные книжки и тетрадки. Для того, чтобы наказать меня, отчиму хватало малейшей моей оплошности. Опоздание на школьный автобус уже было преступлением. Когда я закончила обязательные семь классов, отчим хотел, чтобы я пошла работать ученицей на швейную фабрику. А я мечтала быть учительницей - как пани Станислава, и для этого надо было учиться дальше. Я заявила ему, что буду поступать в педагогический лицей. Тогда он сказал, что не будет меня кормить, но я ему уверенно ответила, что стану учиться хорошо, и у меня будет стипендия. И в 1951 году я поступила в педагогический лицей города Валбжиха. На протяжении 4-х лет учебы я была отличницей, активно участвовала в общественной жизни - избиралась председателем организации Союза Польской Молодёжи. Была спортсменкой, участницей хора лицея и города. Но все равно отчим продолжал меня «воспитывать»: если я опаздывала после занятий домой (а я училась в районном центре и ездила поездом, который всегда опаздывал, особенно зимой), если приезжала позже, чем нужно, то он меня бил. Я ему пыталась объяснить, что опоздал поезд, но он мне не верил, говорил, что я все что выдумываю. К этим несправедливым наказаниям я привыкла и воспринимала их как должное.
Педагогический лицей я окончила в 1955 году с Дипломом "Отличница учёбы и общественной работы". Так что по первой специальности я учитель начальных классов. Но, по-прежнему, в своей семье я чувствовала себя пятым колесом в телеге и мечтала удрать из дома. Помог случай. Узнала об отборочном конкурсе для желающих учиться в Советском Союзе. Прошла три конкурса отборочной комиссии благодаря, видимо, своей артистичности, потому что знаний у меня было значительно меньше, чем требовалось, чтобы победить, но я здорово играла. Про битву под Грюнвальдом знала только то, что она состоялась в 1410 году, но я такой спектакль разыграла перед комиссией, даже спела им, чтобы они мне поставили «хорошо». Причем преподаватель напутствовал меня так: «Эдита, у вас малость хромает эрудиция, но вы чертовски обаятельны, поезжайте!» Я оказалась среди победителей, подумала: «Ну вот, Господь Бог меня услышал» — так в 1955 году я попала в СССР...
Мне было тогда неполных восемнадцать.